Оглавление


Глава 3


4
Строить - значит погибнуть

Макеев был щедро наделён одним даром: чтобы расти, он умел забывать. О мужичке из Акимовки (возле Ключева, Тульской губернии, холмистые зелёные и рыжие поля, там и сям соломенные крыши) он помнил лишь то, что позволяло ему гордиться переменой судьбы. Деревенские девушки пренебрегали рыжим пареньком, похожим на миллионы других и, как другие, обречённым на крестьянский труд; они с оттенком насмешки звали его Артёмкой Рябым. От детского рахита у него осталась неуклюжая кривизна ног. Всё же, когда ему было семнадцать лет, ему случалось на воскресных вечерних побоищах между парнями с Зелёной и с Вонючей улицы одним ударом кулака сразить противника, ударом собственного изобретения, попадавшим между ухом и шеей и вызывавшим немедленное головокружение... Но кончались эти грубые драки, а девушки по-прежнему и знать его не хотели, и он сидел, покусывая ногти, на своём полуразвалившемся крыльце и глядел, как шевелятся в пыли большие, сильные пальцы его ног. Если бы он знал, что существуют слова, чтобы выразить мрачное оцепенение таких минут, он пробормотал бы, как Максим Горький в том же возрасте: "И скучно, и грустно, и некому морду побить" - чтобы уйти от себя, от нерадостного мира. В 17-м году Империя превратила Артёма под своими двуглавыми орлами в пассивного солдата, такого же грязного и бездельного, как и другие, сидевшие в волынских окопах. Он убивал время, мародёрствуя в краю, где до него побывали уже сотни тысяч таких же мародёров, в сумерках деловито искал вшей и мечтал об изнасиловании молодых крестьянок, в поздний час изредка проходивших по дороге, - которых, впрочем, уже не раз насиловали другие... Он же на это не осмеливался.

Он брёл за женщинами по меловым полям с поломанными деревьями, в земле ширились воронки, и оттуда вдруг высовывалась скрюченная рука, колено, каска, консервная банка, разорванная зигзагом. Он шёл за ними с пересохшим горлом, мускулы его мучительно жаждали насилия, - но он так и не посмел ни на что решиться.

Странная сила, вначале встревожившая его самого, проснулась в нём, когла он узнал, что крестьяне забирают себе землю. Теперь он постоянно видел перед собой барское имение Акимовку, господский дом с низким фронтоном на четырёх белых колоннах, статую нимфы на берегу пруда, поля, леса, болото, луга... Он почувствовал, что от всей души ненавидит неизвестных ему владельцев этого мира, который на самом-то деле испокон веков по справедливости принадлежал ему и который у него отняли задолго до его рождения: это было неслыханным преступлением против крестьян всего мира. И это всегда так было, а он и не знал; и всегда дремала в нём эта ненависть.

Порывы ветра, пролетавшие по вечерам над изуродованными войной полями, принесли ему вместе с непонятными речами всё объясняющие слова: этих бар и барынь, живших в помещичьих домах, называли "кровопийцами". Солдат Артём Макеев никогда их в глаза не видел; и образ, теперь зарождавшийся в нём, не смешивался ни с каким живым человеческим образом; но зато после разрыва шрапнелей ему не раз приходилось видеть кровь своих товарищей, её впитывали земля и жёлтые травы; вначале она была такой красной, что вид её вызывал тошноту, а потом чернела, и на неё налетали мухи.

В это же самое время Макеев впервые в жизни стал думать. Это было всё равно что разговаривать с самим собой и сначала показалось ему смешным, "что я дурака валяю?". Но слова, рождавшиеся в его мозгу, были так серьёзны, что гасили смех, и он морщился, как человек, взваливший себе на плечи непомерную тяжесть. Он говорил себе, что надо уехать, унести с собой под шинелью несколько гранат, вернуться в деревню, поджечь помещичий дом, забрать землю. Откуда взялась у него мысль о поджоге? Порою летом горит весь лес, и никто не знает, как он загорелся. Пылают деревни, и никто не знает, где зародилось пламя. Мысль о пожаре заставила его думать ещё напряжённее. "Жаль, конечно, палить красивый помещичий дом, но что же с ним делать? Как приспособить его для мужиков? Пустить туда лапотников - нет, это, конечно, было невозможно. Сгорит гнездо - улетит птица. Когда сгорит дворянское гнездо, огненный страшный ров отделит прошлое от настоящего, - но мы попадём в поджигатели, а поджигателей ждёт каторга или виселица, значит, надо оказаться сильнее других"; но всё это было слишком сложно для конкретного ума Макеева, всё это он, скорее, чувствовал, чем охватывал мыслью. Он отправился в путь один, - выбрался из завшивевшего окопа через отхожее место. В поездах он встретился с такими же, как он, людьми, как он, ушедшими с фронта, и при виде их его сердце налилось силой. Но он им ничего не сказал: молчание делало его ещё сильнее. Помещичий дом запылал. По зелёным дорогам поспешил усмирять крестьянское восстание казачий эскадрон. Над потными крупами лошадей жужжали осы; муаровые бабочки улетали от терпкого запаха этой скачущей воинской части. Но прежде чем она добралась до преступной деревни Акимовки, близ Ключева, полученные в уезде телеграммы таинственно распространили благую весть: декрет, подписанный народными комиссарами, национализировал землю. Казаки узнали об этом от совершенно седого старика, появившегося вдруг на краю до-роги между кустами, под берёзами в серебряной чешуе. "Это закон такой вышел, сынки, нельзя вам против закона идти". Земля, земля! Закон! Удивлённый шёпот пополз среди казаков, и они стали совещаться. Бабочки в изумлении опустились на траву, отряд же замер на месте, как бы остановленный невидимым декретом, не зная, куда ему идти. Какая земля? Чья земля? Господская? Наша? Чья? Поражённый офицер вдруг испугался своих казаков, - но никто из них и не думал помешать его бегству. На единственной улице Акимовки, где бревенчатые домишки клонились каждый в свою сторону посреди маленьких зелёных участков, тяжелогрудые женщины осеняли ,себя крестным знамением. Видно, на этот раз и вправду настали времена Антихриста? Макеев, не расстававшийся со своим увешанным гранатами поясом, вышел, красномордый, на крыльцо своей полуразвалившейся избы с дырявой крышей и заорал; чтоб помолчали ведьмы-то, чёрт бы их побрал! Не то увидят они, так их и сяк... Первый совет бедняков выбрал его в председатели исполкома. Первое постановление, продиктованное им писарю (окружного мирового суда), предписывало высечь баб, которые при народе заговорят об Антихристе. Постановление это, каллиграфически выведенное круглыми буквами, было вывешено на главной улице.

Так началась головокружительная карьера Макеева. Он стал Артёмом Артёмовичем, председателем исполкома, не зная толком, что такое исполком, - но у него были под надбровными дугами глубоко посаженные глаза, крепко сжатый рот, бритая голова, рубаха, очищенная от насекомых, а в душе, как корни в трещинах скал, - узлом завязанная воля. Он прогнал людей, тосковавших о прежней полиции, велел арестовать других, которые были отосланы в район и никогда оттуда не вернулись. О нём говорили, что он "справедлив". С матовым блеском в глазах, он повторял в самой глубине своего существа: я справедлив. Если бы у него было время взглянуть на себя со стороны, он удивился бы новому открытию. Так же, как внезапно обнаружилась у него способность мыслить, для того чтобы захватить землю, зародилась в нём непонятным образом (в затылке, в пояснице, в мускулах) - другая, ещё более смутная способность, и она влекла его вперёд, окрыляла его, давала ему силы. Он не знал, как её назвать. Интеллигенты назвали бы её волей.

Только спустя несколько лет, когда он привык выступать на собраниях, Макеев научился говорить "я хочу", но ещё раныце он инстинктивно знал, что надо делать, чтобы поставить на своём, заставить, приказать, добиться успеха и потом испытать спокойное удовлетворение, почти такое же приятное, как после обладания женщиной. Он редко говорил от первого лица единственного числа, предпочитая говорить "мы". "Не я хочу, все мы, братцы, этого хотим!" В самом начале ему приходилось обращаться с речью к красноармейцам в товарном вагоне, - и голос его должен был покрывать железный лязг движущегося поезда. Его способность понимать расширялась вспышками, от одного события к другому; он хорошо разбирался в причинах и возможных следствиях, в побуждениях людей, знал, как надо действовать и противодействовать; ему очень трудно было свести это к мысленным словам, затем к идеям и воспоминаниям, - и этому он по-настоящему никогда и не научился.

Белые вторглись в эту область. Таких, как Макеев, офицеры с погонами вздёргивали на виселицу с позорной дощечкой на груди: бандит, или большевик, или и то и другое. Макеев убежал к товарищам в леса, вместе с ними захватил поезд и вышел из него в степном городе, который ему чрезвычайно понравился: это был первый в его жизни большой город; он жил неспешной жизнью под жгучим солнцем. Там на рынке продавали за несколько копеек большие сочные арбузы. Верблюды медленно брели по песчаным улицам. В трёх километрах от города Макеев, лежа в тростниках на берегу тёплой реки с блестящим песчаным дном, так удачно стрелял по всадникам в белых чалмах, что его произвели в помощники командира. Немного позже, в 19-м году, он вступил в партию. Собрание состоялось в поле, вокруг костра, под ослепительными созвездиями. Пятнадцать партийцев окружили тройку бюро, а тройка, положив записные книжки на колени, сидела на корточках в свете костра. После доклада о международном положении, прочитанного грубым голосом - причём непривычные европейские имена произносились на азиатский манер, Клемансо, Ллой-Джорж, Либкнехт, - комиссар Каспаров спросил: "Имеет ли кто возразить против принятия кандидата Макеева, Артёма Артёмыча, в партию пролетарской революции?" "Встань, Макеев", - повелительно сказал он. Но Макеев уже стоял, весь вытянувшись в багровом отблеске костра, ослеплённый и этим блеском, и взглядами, устремлёнными на него, и звёздным дождём - хотя звёзды были неподвижны... "Крестьянин, сын трудящихся крестьян..." Макеев гордо поправил: "Сын безземельных крестьян". Несколько голосов вслух одобрили его кандидатуру. "Принято", - сказал комиссар.

В Перекопе, когда им пришлось, чтобы выиграть последнее сражение этой проклятой войны, войти в коварное Сивашское море, брести там - по живот, потом по плечи в воде, опасными местами, - и кто знает, что ждёт нас через десять шагов, может быть, окончательно захлебнёмся? - Макеев, помощник комиссара 4-го батальона, не раз рисковал жизнью, упорно отбивая её у страха и ярости. Какие смертельные ямы таила эта белёсая вода под бледной зарей? Чти, если предал нас какой-нибудь военспец , из командования? Сжав челюсти, дрожа всем телом, но полный безумной решимости, безумного хладнокровия, Макеев обеими руками держал ружьё над головой, подавая пример другим. Выйдя первым на сушу, взобравшись на песчаную дюну, он лёг на чуть согревшийся живот, вскинул ружьё на плечо и стал стрелять с тыла, сам невидимый другим, в людей, которых он ясно различал: они возились вокруг небольшой пушки... Вечером после этой изнурительной победы какой-то начальник в новой форме защитного цвета влез на пушку и принялся читать вслух бойцам послание командарма, - но Макеев его не слушал: поясницу жестоко ломило, веки слипались от усталости. Всё же к концу чтения строго отчеканенные слова дошли до его слуха:

- Как тот отважный боец славной степной дивизии, который...

Макеев машинально спросил себя: "А кто же в самом деле этот отважный боец и что он, собственно, сделал, а впрочем, ну его к чёрту, и его, и эти церемонии, спать охота до смерти, не могу больше..." В эту минуту комиссар Каспаров посмотрел на него таким странным, пронзительным взглядом, что Макеев подумал: уж не провинился ли он в чём? "Я, надо думать, похож на пьяницу", - сказал он себе, делая огромное усилие над собой, чтобы не закрыть глаз. Каспаров крикнул:

- Макеев!

И Макеев, спотыкаясь, вышел из рядов. Товарищи шёпотом указывали на него. Он, он, он, Артёмыч! Бывший Артёмка, которого презирали девушки, входил в славу, до плеч облепленный сухой грязью, пьяный от усталости, мечтавший только об одном: раздобыть немного травы или соломы, чтобы на ней растянуться.

Командир поцеловал его в губы. Командир был плохо выбрит, от него пахло сырым луком, остывшим потом, конём. Они с минуту глядели друг на друга сквозь туман - так, встретившись, глядят влажными глазами замученные лошади. И Макеев проснулся, узнав уральского партизана, победителя у Красного Яра, победителя у Уфы, победителя после самого отчаянного отступления - Блюхера.

- Товарищ Блюхер, - сказал он, с трудом ворочая языком, - я... я рад тебя видеть... Ты... ты человек, который...

Ему показалось, что командир, как он сам, шатался от усталости.

- Ты тоже, - ответил, улыбаясь, Блюхер, - ты тоже человек - настоящий человек. Приходи завтра утром в штаб дивизии пить чай.

У Блюхера было загорелое лицо, всё в продольных морщинах, и тяжёлые мешки под глазами. С этого дня началась их дружба, - дружба людей одного закала. Они встречались на часок раза два в год - на учениях, на торжествах, на партийных конференциях.

В 1922 году Макеев вернулся в Акимовку в тряском "форде", украшенном буквами "ЦК КП(б) РСФСР". Деревенские мальчишки облепили машину. Макеев несколько секунд глядел на них с напряжённым волнением - среди них он искал самого себя. Он бросил им весь свой запас сахара и мелкой монеты, потрепал по щекам робеющих девочек, пошутил с женщинами, переспал с самой смешливой из этих полногрудых, широкозубых, широкоглазых баб - и поселился в качестве секретаря парторганизации района в самом лучшем доме села. "Что за отсталый край, - говорил он. - Сколько дела! Одно слово - темнота!" Оттуда его послали в Восточную Сибирь председателем облисполкома. Через год после смерти Ильича он был избран кандидатом в члены ЦК... Каждый год новые служебные отметки появлялись в его личном деле, он входил теперь в категорию самых ответственных партийцев. Честно и терпеливо, уверенным шагом поднимался он по ступенькам власти. Понемногу в его памяти стёрлись воспоминания о его несчастном детстве и отрочестве, об унижениях военного времени, о прошлом, когда он не знал ни гордости, ни власти, и поэтому он, сознавал своё превосходство над всеми, с кем встречался, за исключением тех, кого ЦК облек ещё более высокой властью. Перед ними он благоговел без всякой зависти, видя в них существа особой породы, к которой и он когда-нибудь будет принадлежать. Он чувствовал, что, подобно им, он - представитель законной власти, частица диктатуры пролетариата, - как винт из доброй стали является на своём месте частицей замечательной, гибкой и сложной машины.

Макеев, секретарь обкома, уже несколько лет управлял Курганом - и городом и областью, - и в нём зародилась горделивая тайная мысль дать им своё имя. Макеевгород или Макеевград - почему бы и нет? Более простое название - Макеево слишком напоминало мужицкую речь. Это предложение, вынесенное в кулуарах во время одного областного совещания, уже было принято - единогласно, как полагается, когда в последнюю минуту сам Макеев, охваченный сомнениями, передумал.

- Вся заслуга моей работы, - воскликнул он, стоя на эстраде под большим портретом Ленина, - принадлежит партии. Партия создала меня, партия создала всё!

Раздались шумные аплодисменты. Испуганный Макеев подумал, что в его словах, пожалуй, могут найти какой-то неловкий намёк на членов Политбюро. Перелистав два последних выпуска теоретического журнала "Большевик" и найдя в них нужные фразы, он через час опять поднялся на эстраду и провозгласил, коротким жестом выбрасывая вперёд кулак:

- Величайшее олицетворение партии - наш великий, наш гениальный Вождь! Предлагаю назвать его славным именем новую школу, которую мы выстроим.

Ему аплодировали без колебания, - точно так же голосовали бы за Макеевград, Макеево, Макеев-сити. Он спустился с эстрады, вытирая потный лоб, довольный тем, что - на время - ловко отстранил от себя славу. "Это от меня не уйдёт". Имя Макеева будет красоваться на картах, между изгибами рек, зелёными пятнами лесов, заштрихованными холмами, гибкими чёрными линиями железных дорог. Он верил в свою звезду, как верил в торжество социализма, - и это была, вероятно, одна и та же вера.

В настоящем, единственно для него реальном, он не отделял себя от этого края, по величине равного старой Англии, на три четверти уместившегося в Европе, на четвёртую перелившегося на азиатские равнины и пустыни, ещё изборождённые тропами караванов. У этого края не было истории: здесь в пятом веке пролетали хазары на своих маленьких лохматых лошадях, похожие на скифов, опередивших их на несколько веков; они собирались основать на Волге империю. Откуда они пришли? Кем были? Этим краем прошли печенеги, всадники Чингисхана, стрелки Хулагу-хана, косоглазые администраторы, методические палачи - те, что рубили головы, - из Золотой Орды, ногайские татары. Равнины, равнины... Кочующие народы исчезали в них, как вода исчезает в песках.

Из этой древней легенды Макееву знакомы были лишь несколько имён, несколько образов, но он любил и понимал лошадей, как печенег или ногайский татарин, он умел, подобно им, толковать полёт птиц; неразличимые для людей другой расы признаки указывали ему путь в снежную бурю. Если бы в его руках чудом оказался лук былых веков, он сумел бы стрелять из него так же ловко, как те, неизвестные, что жили на этой земле, умерли, растворились в ней... "Всё наше!" - заявлял он совершенно искренне на открытых собраниях Клуба железнодорожников, но мог бы с такой же лёгкостью выразить это иначе: "Всё моё!", не зная в точности, где кончалось "мы", где начиналось "я". ("Я" принадлежит партии, оно ценно только тем, что посредством партии воплощает новый коллектив, но, воплощая коллектив сознательно и страстно, "я" во имя "мы" владеет миром.) Макеев не мог бы разобраться в этой теории, но на практике он не знал сомнений. "У меня в этом году, в районе Татаровки, сорок тысяч баранов!" - весело бросал он на областном производственном совещании. "В будущем году у меня будут работать три кирпичных завода". "Я сказал Плановой комиссии: "Товарищ, ты должен дать мне до осени триста лошадей, не то ты мне весь годовой план провалишь". "Вы хотите прикрепить к Центру мою единственную электростанцию? Ни за что не дам, она моя, всех обойду, пусть решает ЦК". Он говорил, что обойдёт все инстанции и выговаривал: инсистанции.

В конце XVIII и в начале XIX века два Нарышкина были один за другим сосланы в Курган, первый - за растраты, которые нашли непомерными, когда он перестал нравиться растолстевшей стареющей императрице, второй - за остроумные замечания по поводу якобинства господина Бонапарта. Они выстроили в этом городе небольшой дворец в новогреческом стиле ампир, с перистилем на колоннах. В подражание этому дворцу были построены деревянные дома купцов, постоялый двор с невысокими стенами, разбиты были сады частных особняков. Макеев выбрал для своего кабинета одну из гостиных старорежимного генерал-губернатора, - ту самую, где либеральный Нарышкин, которого обслуживали томные крепостные девушки, любил перечитывать Вольтера. Некий местный эрудит рассказал об этом товарищу Артёму Артёмовичу. Он был франкмасоном, этот Нарышкин, той же ложи, что и декабристы, и искренним либералом. "Вы правда верите, - спросил Макеев, - что эта феодальная сволочь могла быть искренне либеральной? А что это вообще значит - либерал?" Тетрадь семейной хроники, разрозненные тома Вольтера, экземпляр "О духе законов" с пометками вельможи на полях валялись ещё на чердаке среди старой ободранной мебели и фамильных портретов, на которых один, работы Виже-Лебрен, эмигрантки времён французской революции, изображал раздобревшего сановника лет пятидесяти, с карими, очень живыми глазами и ироническим ртом гурмана... Макеев велел принести этот портрет, поглядел прямо в лицо Нарышкину, поморщился при виде сверкающей звезды, которую тот носил под подбородком, дотронулся кончиком сапога до края рамы и промолвил: "Ничего себе... Настоящая барская морда. Отправить в областной музей!" Ему перевели название книги Монтескье. Он фыркнул: "Дух эксплуататора"... Отправить в библиотеку!" - "Лучше бы в музей", - возразил учёный-специалист. Макеев повернулся к нему и сказал уничтожающим тоном (потому что не понял): "Зачем?" Оробевший специалист ничего не ответил.

На двустворчатой двери из красного дерева повесили дощечку с надписью "Кабинет секретаря обкома". В кабинете стоял большой стол, было четыре телефона, один из них - прямой провод в Москву, ЦК и Центральный исполком; между высокими окнами - карликовые пальмы; четыре глубоких кожаных кресла (единственные, имевшиеся в городе), на правой стене - карта области, специально сделанная ссыльным, бывшим офицером; на левой - карта Госплана, где были обозначены местоположения будущих заводов, будущих железнодорожных путей, будущего канала, трёх рабочих поселков, которые надо было выстроить, бань, школ, стадионов, которые надо быстро создать в городе. За удобным креслом областного секретаря висел портрет Генерального секретаря, писанный маслом и купленный за восемьсот рублей в столичном универмаге; он блестел и лоснился, этот портрет, на котором зелёная куртка казалась вырезанной из толстого раскрашенного картона, а полуулыбка Вождя ровно ничего не выражала.

Когда устройство кабинета было закончено, Макеев, обуреваемый глухой радостью, вошёл туда.

- Портрет Вождя прямо замечательный! Вот это настоящее пролетарское искусство, - сказал он, сияя.

Но чего здесь не хватало? Почему это ощущение странной, досадной, неприличной, невозможной пустоты? Чем-то недовольный, Макеев повернулся на каблуках, и все окружавшие его - архитектор, секретарь горкома, комендант здания, завхоз, личная секретарша - ощутили одинаковую тревогу. Макеев соображал.

- А Ленин? - спросил он наконец. И с громовым упреком:

- Ленина забыли, товарищи! Ха-ха-ха!

Его дерзкий смех прозвучал среди всеобщего смущения. Первым опомнился секретарь горкома.

- Да нет, товарищ Макеев, вовсе нет. Мы торопились всё закончить сегодня и не успели поставить, вот сюда, книжный шкаф с Полным собранием сочинений Ильича, а на него - маленький бюстик, знаете, как в моем кабинете.

- А, ну ладно, - сказал Макеев. В глазах его ещё - были искорки смеха.

Прежде чем отпустить своих подчинённых, он сказал им поучительным тоном:

- Никогда не забывайте Ленина, товарищи! Это - закон коммуниста.

Оставшись один, Макеев удобно расположился в своём вращающемся кресле, радостно повертелся во все стороны, окунул новое перо в красные чернила, на листке блокнота с надписью "ЦК СССР, Курганский областной комитет, секретарь обкома" крупно, с росчерком расписался - А. А. Макеев - и полюбовался своей подписью. Потом, заметив телефонные аппараты, улыбнулся им полными щеками. "Алло! Дайте мне город, 76". Смягченным голосом: "Это ты, Аля? (смеясь, почти ласково). Да ничего. Как у тебя, в порядке? Да, ладно, скоро приду". Повернулся к другому аппарату: "Алло, дайте мне Гепеу, кабинет директора. Здравствуй, Тихон Алексеич, зайди ко мне часа в четыре. Как жена, лучше? Ну ладно, ладно". Всё это было чудесно. Он с вожделением поглядел на прямой провод в Москву, но у него не нашлось для сидевших в Кремле людей спешных сообщений. Всё же он положил руку на аппарат ("Что, если вызвать Центральную плановую комиссию, насчёт дорожного транспорта?"), но не посмел позвонить. Раньше телефон казался ему чудесным волшебным инструментом; он его долго побаивался, не умея им пользоваться, теряя уверенность перед чёрной слуховой трубкой. А теперь это представленное в его распоряжение опасное волшебство казалось ему признаком его могущества. В маленьких местных комитетах боялись его прямых вызовов. Его повелительный голос раздавался в аппарате: "Говорит Макеев (и слышалось только громкое "еев"). Это вы, Иванов? Опять скандалили, а?.. Не потерплю!.. Немедленные санкции!.. Даю вам двадцать четыре часа!" Он любил разыгрывать такие сцены в присутствии нескольких почтительных сотрудников. Кровь приливала к его тяжёлому лицу, к выбритой, широкой, конической формы голове.

Покончив с выговором, он бросал телефонную трубку, поднимал голову (при этом выражение лица у него было возмущенно-хищное) и, делая вид, что никого не замечает, открывал какую-нибудь папку, как будто для того, чтобы успокоиться: на самом деле всё это было обычным ритуалом. Горе партийцу, вызванному в Контрольную комиссию, личное дело которого в такую минуту попадалось Макееву. В какие-нибудь сорок секунд его взгляд безошибочно находил слабое место дела: "Выдал себя за сына крестьянина-бедняка, на самом же деле сын дьякона". Подлинный сын безземельных крестьян только злобно посмеивался, выводя толстым синим карандашом в надлежащей колонке буквы "искл." и сопровождая их безжалостным М.

На такие дела он обладал непостижимой памятью и способен был разыскать их среди сотни дел полтора года спустя, когда папка возвращалась из Москвы с дюжиной новых пометок. И если Центральная контрольная комиссия давала благоприятный отзыв и разрешала бедняге остаться в партии, Макеев умел с макиавеллевской ловкостью воспротивиться этому решению. Про эти дела в ЦКК все знали и снисходительно предполагали, что Макеев сводит какие-то личные счёты. Никто не догадывался о полном бескорыстии этих исключительно престижа ради разыгранных сцен. Лишь один из секретарей ЦКК позволил себе пересматривать иногда эти решения: Тулаев. "Съел Макеев", - бормотал он в свои густые усы, когда восстанавливал в партии исключённого, которого, впрочем, ни он, ни Макеев никогда не видали. Во время их редких встреч в Москве Тулаев, который был персоной поважнее Макеева, фамильярно его "тыкал", но называл "товарищем", чтобы подчеркнуть разницу между ними.

Макеев относился к Тулаеву с уважением. В сущности, они были похожи. Тулаев был образованней Макеева и более гибкого ума, больше привык ежедневно пользоваться властью (в своё время, когда он был первым приказчиком богатого волжского купца, он прошёл курс коммерческого училища) и делал более блестящую карьеру. Ему случилось однажды страшно сконфузить Макеева, рассказав на одном собрании, что на первомайской демонстрации в Кургане можно было насчитать сто тридцать семь портретов всех размеров секретаря обкома товарища Макеева и что в одной казахской деревне были названы его именем новые ясли, - а впрочем, вскоре вся эта деревня перешла на новые пастбища...

У Макеева, уничтоженного взрывами смеха, были слёзы на глазах, и спазма душила его, когда, весь побагровев, он поднялся над хохочущими лицами и попросил слова... Но слова ему не дали, так как в эту минуту вошёл какой-то член Политбюро в элегантном железнодорожном кителе, и весь зал встал для обязательной овации, продолжавшейся минут семь-восемь.

В конце заседания Тулаев подошёл к Макееву:

- Что, брат, здорово я тебе бока намял, а? На ты на меня за такие пустяки не сердись. Подвернётся случай - сам колоти меня, не стесняйся. Пойдём, хлопнем рюмочку?

То были счастливые времена грубоватого братства.

В это время партия меняла кожу. Пришёл конец героям: нужны были толковые администраторы, практики, а не романтики. Пришёл конец безответственным стремлениям к интернациональной, всемирной и прочей революции: построим социализм в нашей стране, для нас самих! Республика молодела, обновляя кадры, отводя место менее видным людям. Макеев, принявший участие в чистках, создал себе репутацию человека практического, всецело преданного генеральной линии и научился в течение битого часа повторять официальные успокоительные фразы.

Однажды ему пришлось испытать странное волнение. Как-то душным летним днём, часа в три пополудни, Каспаров - бывший комиссар степной дивизии, командир в жаркие дни гражданской войны, - не постучавшись, без доклада, тихо вошёл в кабинет секретаря обкома.

Это был постаревший, похудевший, как будто уменьшившийся в росте Каспаров; на нём белая рубаха и белая фуражка. "Это ты!" - воскликнул Макеев, бросаясь к посетителю, обнимая и прижимая его к груди. Каспаров показался ему лёгким... Они сели друг против друга в глубокие кресла - и сразу возникло между ними неловкое чувство, заглушавшее их радость.

- Ну, - спросил Макеев, не зная, что сказать, - куда же ты, собственно, направляешься?

У Каспарова было напряжённое выражение лица и строгий взгляд, как бывало на бивуаке в оренбургских степях или во время крымского похода, у Перекопа... Он загадочно смотрел на Макеева, быть может, судил его - тому стало неловко.

- ЦК назначил меня в Управление речным транспортом Дальнего Востока, - сказал Каспаров.

Макеев моментально взвесил всё значение такой явной немилости: изгнание в дальний край, чисто экономическая должность - а ведь такой Каспаров мог бы по меньшей мере управлять Владивостоком или Иркутском.

- А ты? - спросил Каспаров, и голос его звучал грустно.

Чтобы рассеять неловкое чувство, .Макеев поднялся - мощный, массивный, бритоголовый. Пятна пота выступили на его рубашке.

- Я, брат, строю, - сказал он радостно. - Вот посмотри-ка!

И он подвёл Каспарова к карте Госплана: орошение, кирпичные заводы, железнодорожный парк, школы, бани, конные заводы; "смотри, брат, смотри, страна растёт у нас на глазах, мы догоним США в двадцать лет, я этому верю, потому что сам участвую в стройке". Он заметил, что голос его звучал фальшиво: это был голос официальных выступлений... Каспаров неуловимым жестом отстранил ненужные слова, экономические планы, притворную радость своего старого товарища - и именно этого опасался Макеев. Каспаров сказал:

- Всё это прекрасно, - но партия на распутье. Решается судьба революции, брат.

В эту минуту - необыкновенное везение! - кисленько затрещал телефон. Макеев отдал приказания относительно национализированного сектора торговли. Затем отстранил в свою очередь то, чего не хотел знать: с наивным видом, как бы что-то показывая, развел руками, широкими и мясистыми.

- В этом краю, брат, всё решено окончательно. Для меня, кроме генеральной линии, ничего не существует. Я иду вперёд. Вот приезжай-ка сюда опять года через три-четыре - не узнаешь ни города, ни деревни. Новый мир растёт, брат, новая Америка! Наша партия молода, не подвержена панике, полна веры в себя. Хочешь сегодня вечером председательствовать вместе со мной на комсомольском спортивном смотре? Сам увидишь!

Каспаров уклончиво покачал головой. Ещё один законченный термидорианец, замечательная бюрократическая скотина, вызубрившая наизусть четыреста фраз официальной идеологии, избавляющих человека от необходимости думать, видеть, чувствовать и даже вспоминать, даже испытывать малейшие угрызения совести, когда делаешь величайшие подлости. В лёгкой усмешке, осветившей измождённое лицо Каспарова, были и ирония, и отчаяние. Макеев угадал эти чувства, хотя они и были совершенно чужды его натуре, и взъерошился.

- Да, да, конечно, - сказал Каспаров странным тоном.

Он, казалось, почувствовал себя дома, расстегнул ворот, бросил фуражку на соседнее кресло, уселся поудобнее, скрестил ноги на спинке другого кресла.

- Хорош у тебя кабинет, это да, ничего не скажешь. Берегись бюрократического комфорта, Артёмыч! Это тина: засосет.

"Что он, нарочно, что ли, говорит неприятности?" Макеев несколько растерялся. Каспаров твёрдо смотрел на него своими странными серыми глазами, всегда спокойными - и в минуту опасности, и в минуту волнения.

- А я, Артёмыч, думал о другом. На 50-60 процентов наши планы невыполнимы. А чтобы выполнить остальные 40 процентов, придётся понизить реальную зарплату рабочего класса, она будет ниже зарплаты при царском режиме, ниже нынешнего уровня в капиталистических, даже отсталых странах... Ты об этом подумал? Позволь усомниться... Через шесть месяцев, не позже, придётся объявить войну крестьянам и начать их расстреливать. Это ясно, как дважды два четыре. Отсутствие промышленных товаров плюс обесценивание рубля, или, скажем откровеннее, - скрытая инфляция, низкие цены на зерновые, установленные государством, естественное сопротивление владельцев зерна - ты эту песенку сам знаешь. А о последствиях ты подумал?

Макеев не посмел возразить: сознание реальности в нём было слишком сильно. Но он испугался, что в коридоре услышат эти слова, произнесённые в его кабинете (кощунственные, посягавшие на доктрину Вождя, на всё...). Они хлестали, мучили его, и он вдруг понял, что до сих пор изо всех сил старался не говорить самому себе таких страшных слов.

Каспаров продолжал:

- Я не трус, не бюрократ, и я знаю свой долг по отношению к партии. Всё, что я сказал тебе, я написал Политбюро, подкрепив мои слова цифрами. Вместе со мной письмо подписало тридцать человек, все выходцы из прежних тюрем, Таманской, Перекопской, Кронштадтской... Угадай-ка, что нам ответили? Что меня касается, так меня сначала послали инспектором школ в Казахстан - где нет ни учителей, ни школ, ни книг, ни тетрадей. А теперь посылают подсчитывать барки в Красноярске. Мне на это, сам понимаешь, наплевать. Но что продолжают делать преступные глупости для удовольствия сотни тысяч бюрократов, которые по своей лености не понимают, что они сами себя губят и тянут за собой революцию, - нет, на это мне не наплевать. А ты, брат, занимаешь почётное место в иерархии этих ста тысяч. Я, по правде говоря, так и думал. Но иногда спрашивал себя: а что с ним стало, с Макеичем, - может, он уже ударился в пьянство?

Макеев нервно ходил от одной стенной карты к другой. Эти слова, эти мысли, самое присутствие Каспарова были ему невыносимо мучительны. Ему казалось, что он весь, с головы до ног, вдруг покрылся грязью - из-за этих слов, этих мыслей, этого Каспарова. И четыре телефона, и все приметы в его кабинете приобрели вдруг пренеприятный оттенок. К тому же невозможно было облегчить себя взрывом гнева - а почему? Он ответил усталым тоном:

- Не будем говорить на эти темы. Ты же знаешь: я не экономист. Я выполняю директивы партии, вот и всё, - теперь, как и прежде, когда мы с тобой были в армии. Ты учил меня повиноваться во имя революции. Что же мне ещё прикажешь делать? Приходи ко мне ужинать. Ты знаешь, у меня новая жена, Аля Саидова, татарка. Придёшь?

Под этим небрежным тоном Каспаров угадал скрытую мольбу. Докажи мне, что ты ещё достаточно меня уважаешь, чтобы сесть за мой стол, с моей новой женой; ни о чём другом тебя не прошу. Каспаров надел фуражку, посвистал перед открытым окном, выходившим в общественный сад: там сверкал на солнце кружок гравия и в самом центре его был маленький бюст из чёрной бронзы.

- Ладно, Артёмыч, приду вечером. Красивый у тебя город...

- Да, ведь верно? - с живостью сказал Макеев, почувствовав облегчение.

Внизу бронзовая голова Ленина блестела, как полированный камень.

Ужин был вкусный: его подавала Аля, маленькая и пухлая, с округлёнными формами, грациозная, как зверек, чистенькая, откормленная; у неё были закрученные на висках синевато-чёрные косы, глаза, как у серны, мягкий профиль, расплывчатые контуры лица и тела. В ушах у неё висели старинные монеты из иранского золота, ногти были выкрашены в гранатово-красный цвет. Она угостила Каспарова пловом, сочным арбузом, настоящим чаем, "какого теперь нигде не найти", как мило прибавила она. Каспаров не признался им, что уже шесть месяцев так вкусно не ел. Он хранил на лице самое своё любезное выражение, рассказал им три единственных своих анекдота, которые он называл про себя "три истории для дурацких вечеров", скрыл своё раздражение при виде милого Алиного смеха - белыми зубками и круглой грудью - и громкого самодовольного смеха Макеева; до того был любезен, что даже поздравил их с семейным счастьем.

- Вам бы ещё канарейку в красивой большой клетке: подходит к такому уютному дому...

Макеев почти угадал в этом сарказм, но Аля живо воскликнула:

- Я и сама так думала, товарищ! Спросите Артёма: я ему уже это говорила.

Оба, прощаясь, почувствовали, что больше не увидятся, а если встретятся - то врагами.

Зловещее посещение: вскоре после него начались неприятности. Только что закончилась чистка партии и администрации, энергично проведённая Макеевым. В курганских бюро оставался лишь ничтожный процент старых работников - людей, сложившихся в истекшее бурное десятилетие. Левацкий (троцкистский), правый (Рыкова, Томского, Бухарина) и мнимолояльный (Зиновьева, Каменева) уклоны были вроде бы окончательно ликвидированы, на самом же деле не совсем: благоразумие подсказывало оставить кое-кого про запас на будущее. Но зерно поступало туго. Следуя указаниям ЦК, Макеев объезжал деревни, расточая обещания и угрозы, снялся, окружённый мужиками, бабами и ребятами, организовал шествия крестьян-энтузиастов, сдававших весь свой хлеб государству. Длинней вереницей шли они в город с телегами, нагруженными мешками, с красными знаменами, с транспарантами, провозглашавшими единодушную преданность партии, с портретами Вождя, а также с портретами Макеева, которые, как знамёна, несли молодые парни. На этих манифестациях царило праздничное настроение. Исполком райсовета высылал навстречу шествию оркестр Клуба железнодорожников; кинооператоры, вызванные по телефону из Москвы, прилетали на самолётах, чтобы заснять одну из этих красных процессий, которую весь Союз видел потом на экранах. Макеев, стоя на грузовике, встречал её звучным приветствием: "Слава труженикам счастливой земли!" Но вечером того же дня бодрствовал до глубокой ночи в своём кабинете вместе с начальником госбезопасности, председателем исполкома Совета и особым представителем ЦК, потому что положение оказывалось серьёзным: недостаточные запасы, недостаточное поступление зерна, несомненное уменьшение посевной площади, противозаконное повышение рыночных цен, рост спекуляции. Чрезвычайный представитель ЦК объявил, что придётся "железной рукой" применить строжайшие меры. "Само собой", - сказал Макеев, не смея понять его.

Так начались чёрные годы. Около семи процентов крестьян, сначала раскулаченных, потом сосланных, покинули край в вагонах для скота, под крики, плач и проклятия детей, растрёпанных женщин и обезумевших от ярости стариков. В залежи оказалась земля, исчезла скотина, стали питаться жмыхом, не было больше ни сахара, ни керосина, ни обуви, ни тканей, ни бумаги. Всюду были отмечены голодом бледные, лицемерные лица, все воровали, придумывали комбинации, болели. Гепеу тщетно опустошало отделы скотоводства, земледелия, транспорта, продовольственного снабжения, сахарной промышленности, распределения... ЦК посоветовал заняться разведением кроликов. Макеев велел объявить на плакатах, что "кролики будут краеугольным камнем пролетарского питания". Но одни только кролики местного управления - та есть самого Макеева - не подохли в самом начале кампании, потому что только этих кроликов и кормили. "Даже кролик, - иронически констатировал Макеев, - хочет есть, прежде чем быть съеденным".

Коллективизация охватила 82 процента дворов. "Велик социалистический энтузиазм крестьян этой области", - провозгласила "Правда", напечатав при этом портрет тов. Макеева, "боевого организатора этого могучего движения". Вне колхозов оказались только единичные крестьяне, избы которых дремали вдалеке от дорог, несколько деревень, населённых меннонитами, да село, где жил противник колхозов, бывший иртышский партизан, дважды награждённый орденом Красного Знамени, лично знавший Ленина - которого поэтому и не арестовали. Тем временем строили завод мясных консервов, снабжённый усовершенствованным американским оборудованием, и в дополнение к нему обувную фабрику, кожевенный завод, фабрику особой кожи для армии; она была закончена в год, когда исчезли и мясо, и кожа. Построили также комфортабельные дома для ответственных партийцев и инженеров; недалеко от мёртвой фабрики вырос рабочий поселок...

Всем этим должен был заниматься Макеев, он воевал "на три фронта", чтобы выполнить распоряжения ЦК, план индустриализации и чтобы не дать земле умереть. Откуда взять сухой лес для строек, гвозди, кожу, спецодежду, кирпичи, цемент? Материалов постоянно не хватало, изголодавшиеся люди воровали или убегали, и в руках великого строителя оставались одни лишь бумаги, циркуляры, доклады, приказы, тезисы, официальные прогнозы, тексты угрожающих речей, резолюции, проголосованные ударными бригадами. Макеев звонил по телефону, кидался в свой "форд", теперь потрёпанный, как штабные машины былых времён, появлялся неожиданно на стройках, самолично пересчитывал, грозно сдвинув брови, бочки с цементом, мешки с известью, допрашивал инженеров: одни лгали, божась, что будут строить без леса и без кирпичей, другие лгали, доказывая, что строить с таким цементом невозможно. "Может быть, - говорил себе Макеев, - они все в заговоре: хотят погубить Союз и меня самого". Но он чувствовал и знал, что они говорят правду.

С портфелем под мышкой, с фуражкой на затылке, Макеев приказывал, чтобы его одним духом через лесные поросли и равнины везли в колхоз "Слава индустриализации", где не было больше ни одной лошади, где последние коровы подыхали из-за отсутствия корма, где только что украли ночью тридцать вязанок сена, чтобы - кто знает? - накормить лошадей, якобы подохших, на деле же спрятанных в дремучем лесу Чёртова Рога. Колхоз казался вымершим; там жили среди общей вражды и общего лицемерия два молодых, приехавших из города коммуниста. Председатель колхоза, заикавшийся от растерянности, объяснил товарищу секретарю обкома, что дети болеют с голодухи, что обязательно надо сейчас же прислать хоть грузовик картошки, не то люди не смогут работать в поле; пайков, отпущенных государством в конце прошлого (голодного) года, на два месяца не хватило; ведь говорили вам, помните? Макеев сердился, обещал, тщетно угрожал - и им овладело тупое отчаяние... Всё те же самые, давно знакомые истории - но они лишали его сна. Гибла земля, дохла скотина, дохли люди, партия заболела чем-то вроде цинги. Умирали даже дороги, по которым не проходил больше гужевой транспорт: они зарастали сорной травой.

Его самого так возненавидели, что он только в случае крайней необходимости решался ходить по городу, и тогда за ним, не вынимая руки из заднего кармана, по пятам следовал человек в штатском. Сам же он держал в руке палку, готовясь отразить нападение. Он велел окружить свой дом забором, и его охраняли милиционеры.

Но драма ещё больше усложнилась на третий год голода, в тот день, когда ему передали по телефону из Москвы конфиденциальный приказ: провести до посева озимых новую чистку, чтобы уничтожить тайное сопротивление в колхозах.

- Кто подписал этот приказ?

- Товарищ Тулаев, третий секретарь ЦК.

Макеев сухо поблагодарил, повесил трубку, бессильным кулаком ударил по столу.

- Просто рехнулись!

Ненависть к Тулаеву ударила ему в голову, к длинным усам Тулаева, к широкому лицу Тулаева, к бессердечному бюрократу Тулаеву, организатору голода Тулаеву... В тот вечер Аля Саидовна увидела обозлённого, похожего на бульдога Макеева. Он очень редко говорил с ней о делах, больше обращался к самому себе: когда он был взволнован, ему трудно было думать молча. И Аля, у которой был мягкий смуглый профиль и золотые монетки в мочках хорошеньких ушек, услышала его ворчанье:

- Не хочу, чтобы опять был голод. Мы своё заплатили, хватит! Не согласен. Край до чего довели! Дороги умирают! Нет, нет и нет! Напишу в ЦК.

Он так и сделал, после бессонной мучительной ночи. Впервые в жизни Макеев отказывался исполнить приказ ЦК, видел в нём ошибку, безумие, преступление. Письмо казалось ему то слишком, то недостаточно энергичным. Перечитывая его, он приходил в ужас от собственной дерзости и думал, что сам потребовал бы исключения и ареста человека, который позволил бы себе в таких выражениях критиковать директивы партии. Но не вспаханная, сорняком заросшая земля, дороги, покрытые травой, дети с раздутыми животами, пустые лавки кооперативов, чёрная ненависть в глазах крестьян - всё это было реальностью. Он разорвал один за другим несколько черновиков. Аля, вся тёплая, встревоженная, лихорадочно поворачивалась с боку на бок в большой кровати. Его теперь редко влекло к ней: ничего не понимающая бабёнка! Записка о необходимости отсрочить или отменить циркуляр Тулаева о новой чистке колхозов была отправлена на следующий день. У Макеева началась мигрень; неряшливо одетый, в ночных туфлях, он слонялся по комнатам, где ставни были закрыты из-за жары. Аля приносила ему на подносе рюмочки водки, солёных огурцов, большие стаканы воды, такой холодной, что на запотевшем стекле блестели капельки. От бессонницы у него покраснели глаза, небритые щёки покрылись щетиной, от него пахло потом...

- Ты бы поехал куда-нибудь, Артём, - предложила Аля, - рассеялся бы.

Он вдруг её заметил. Безумная послеобеденная жара полыхала над городом, над равнинами, над соседними степями, проникала сквозь стены, горела в отяжелевших венах. Всего три шага отделяли его от Али, которая отступила, покачнулась у края дивана; Артём сухими руками своими опрокинул её и неистово мял её тело; он душил её поцелуем, давившим ей рот, разодрал её шёлковый халат, недостаточно быстро расстёгнутый...

- Аля, ты вся бархатная, как персик, - сказал Макеев, поднимаясь. Он почувствовал себя освежённым. - А теперь ЦК увидит, кто из нас прав, - этот дурак Тулаев или я.

Само собой, борьба с Тулаевым закончилась через две недели поражением Макеева. Его могущественный противник обвинил его в "оппортунистическом правом уклоне", и Макеев почувствовал, что находится на краю гибели. Оказалось, что цифры и несколько строк записки Макеева, обличавшие "непоследовательность аграрной политики Политбюро", были заимствованы из документа, составленного, по всей вероятности, Бухариным и переданного Контрольной комиссии каким-то агентом. Поняв, что ему грозит гибель, Макеев поспешил со страстью отречься от самого себя. Политбюро и Оргбюро решили оставить его на посту, так как он раскаялся в своих ошибках и с примерным рвением взялся за новую чистку колхозов. Он не только не пощадил своих ставленников, но проявил по отношению к ним такую подозрительность, что многие были отправлены в концлагеря. Свалив на них собственную ответственность, он категорически отказался принять их или за них заступиться. Некоторые написали ему из тюрем, что всего-навсего исполняли его собственные распоряжения.

- Контрреволюционное легкомыслие этих разложившихся элементов не заслуживает никакого снисхождения, - сказал Макеев. - У них одна цель - дискредитировать партийную верхушку.

Он и сам в конце концов этому поверил.

Но что, если вспомнят о его разногласии с Тулаевым во время выборов в Верховный Совет? Колебания партийных комитетов беспокоили Макеева. Во многих округах кандидатурам руководящих коммунистов предпочитали кандидатуры ответственных работников госбезопасности или генералов. Но наступил счастливый день! По официальным слухам, один из членов Политбюро сказал: "В Курганской области возможна одна только кандидатура Макеева: Макеев строитель!" Немедленно появились, пересекая улицы, транспаранты, гласившие: "Голосуйте за строителя Макеева!" - который, кстати сказать, был единственным кандидатом. На первой же сессии Верховного Совета в Москве Макеев, бывший теперь в зените своей судьбы, встретил в коридоре Блюхера.

- Привет, Артём, - сказал ему главнокомандующий славной Особой Дальневосточной армией.

- Привет, маршал, - ответил опьяневший от счастья Макеев, - как живёшь?

Под руку, как подобает старым приятелям, они пошли в буфет. Оба они отяжелели, у обоих были полные и гладкие лица, мешки под глазами от усталости, оба были одеты в тонкое сукно и награждены знаками отличия. Но странное дело: им нечего было сказать друг другу. Искренне обрадованные, они обменялись газетными фразами:

- Ну, как, друг, - строишь? Всё в порядке? Доволен, крепко стоишь на ногах?

- Ну как, маршал? Нагнал страху япошкам?

- Ещё бы! Пусть только попробуют сунуться!

Вокруг толпились, разглядывая их, депутаты Северной Сибири, Средней Азии, Кавказа - все в национальных костюмах. Отблеск славы героя падал и на Макеева, и он восхищался самим собой. "Здорово мы бы вышли на фотографии", - подумал он. Но воспоминание об этой замечательной минуте стало горьким несколько месяцев спустя, когда после боев в районе озера Хасан Дальневосточная армия отвоевала у японцев две высоты у залива Посьет, стратегическое значение которых (до тех пор никем не замеченное) оказалось огромным. В сообщении ЦК, посвящённом этому славному событию, имя Блюхера не было упомянуто. Макеев сразу всё понял и похолодел. Он почувствовал, что и сам скомпрометирован. Блюхер, Блюхер, в свою очередь, исчезал где-то под землёй, в потёмках! Это было непостижимо... Хорошо ещё, что никакая фотография не запечатлела их последней встречи.

До тех пор Макеев жил довольно спокойно: вокруг него преследовали главным образом старые кадры, кадры поколения, к которому он ие принадлежал. "В общем, с социальной точки зрения, его поколение сыграло свою роль. Что поделаешь - наша эпоха не сентиментальна. Вчера герой, сегодня - выброшен на помойку: это диалектика истории". Рассудком своим он понимал, что теперь очередь его поколения заменить тех, что исчезали. Средние люди становились великими, когда наставал их час; что ж, это было справедливо. И хотя многих из обвиняемых на больших процессах он знал лично и восхищался ими, когда они были у власти, теперь он с особенным рвением одобрял их расстрел. Самому Макееву были доступны только веские аргументы, и поэтому чудовищные обвинения его ничуть не смущали: "Мы в таких тонкостях не разбираемся, чтобы уничтожить врага, надо раздавить его ложью, это всякому понятно. Этого требует психология отсталой страны".

До тер пор Макеев, призванный к власти подчинёнными Хозяина, разделявший могущество тех, что преследовали врагов, никогда ещё не чувствовал себя под угрозой. Но теперь незримая коса, сразившая Блюхера, задела и его. Что стало с маршалом? Лишён командования? Арестован? Или снова появится? Если не будет над ним суда, то, может быть, не всё ещё кончено; но как бы то ми было, имени Блюхера никто больше не упоминал... Макееву хотелось забыть о нём, но это имя, эта тень преследовали его на работе, в тишине, во сне, и, выступая перед ответственными работниками области, он боялся, как бы не выскочило вдруг посреди его речи это навязчивое имя. Раз ему даже почудилось, что, читая вслух правительственное сообщение, он назвал его среди имён членов Политбюро...

- Я там не оговорился случайно? - спросил он небрежным тоном одного члена обкома.

- Нет-нет, - ответил тот. - Странно! Что это вам вдруг показалось?

Макеев, охваченный неопределённым ужасом, посмотрел на него. "Что он, смеётся надо мной?" Оба сконфузились и покраснели.

- Вы были очень красноречивы, Артём Артёмович, - сказал член обкома, - вы прочли адрес Политбюро с замечательным подъёмом...

Макеев окончательно смутился. Его толстые губы беззвучно шевелились. Он сделал невероятное усилие над собой, чтобы не сказать: "Блюхер, Блюхер, Блюхер, слышите? Я назвал Блюхера..." Его собеседник встревожился:

- Что с вами, вы плохо себя чувствуете?

- Головокружение, - сказал Макеев и проглотил слюну.

Он справился с этим припадком, победил наваждение; Блюхер перестал появляться, с каждым днём уходил всё дальше. Но люди, хоть и не такие значительные, продолжали исчезать. Макеев твёрдо решил игнорировать это обстоятельство. "Таким, как я, нужно каменное сердце. Мы строим на трупах - но мы строим!"

В том году в Курганской области чистка и переводы на другие должности закончились лишь к середине зимы. А в конце её, февральской ночью, был убит Тулаев.

Узнав об этом, Макеев вскрикнул от радости. Аля, закутанная в шелка, раскладывала пасьянс. Макеев бросил на стол красный конверт с конфиденциальным сообщением.

- Вот уж, можно сказать, поделом! Дубина! Давно это должно было с ним случиться. Покушение? Просто какой-нибудь тип, которому он отравлял жизнь, двинул его кирпичом по морде... Сам виноват, у него был собачий характер...

- Кто? - спросила Аля, не поднимая головы, потому что между ней и червонным королем появилась дама бубен уже во второй раз.

- Тулаев. Я получил письмо из Москвы: его убили.

- Боже мой! - сказала Аля, озабоченная появлением бубновой дамы, вероятно блондинки. Макеев раздражённо заметил:

- Сто раз тебя просил не поминать Бога, как простая баба!

Карты щёлкнули в хорошеньких пальчиках с кроваво-красными ногтями. Бубновая дама подтверждала ехидные намёки Доротеи Германовны (жены председателя горсовета, высокой мягкотелой немки, которая уже десять лет была в курсе всех городских сплетен), и осторожные недомолвки маникюрши, и убийственно точные данные анонимного письма, тщательно составленного из больших, вырезанных из газет букв. Их было сотни четыре, этих букв, наклеенных одна за другой и обличавших кассиршу из кинотеатра "Заря", которая раньше жила с заведующим коммунальным хозяйством, "а теперь уже больше года была любовницей Артёма Артёмовича, и вот тому доказательства: прошлой зимой она сделала аборт в клинике Гепеу, куда была принята по личной рекомендации, а потом получила месячный платный отпуск и провела его, благодаря связям, в доме отдыха для школьных работников, а ещё - тов. Макеев съездил тогда два раза в дом отдыха и раз провёл там даже ночь...". Так продолжалось на нескольких страницах; неровно наклеенные буквы подпрыгивали, образуя нелепые рисунки. Аля подняла глаза на Макеева, и в них было такое напряжённое внимание, что они казались жестокими.

- Что с тобой? - спросил он, смутно обеспокоенный.

- Кого это убили? - сказала она с искажённым от волнения лицом.

- Тулаева, Тулаева, ты что, оглохла?

Аля подошла к нему вплотную; она была бледна, плечи её отяжелели, губы дрожали.

- А эту блондинку кассиршу, её кто убьёт, обманщик ты?

Макеев стал понемногу понимать значение этого события для партии: реорганизации ЦК, сведение счётов между отделами, сильный удар по правым, смертельно опасные обвинения против исключённых левых и отпор - какой отпор? Ветер, могучий ночной ветер носился кругами, гнал из комнаты спокойный дневной свет, обволакивал его самого, вызывал холодную дрожь во всём теле... Сквозь страшный чёрный вихрь до его сознания смутно доходили дрожащие слова Али, её жалкое, искажённое лицо.

- Оставь меня в покое, - закричал он вне себя.

Макеев не умел думать одновременно о важном и о незначительном. Запершись со своим личным секретарём, он приготовил речь, которую должен был произнести вечером на собрании ответственных партийных работников. Это была ударная речь, звучная, вырывавшаяся из самой глубины души, подчёркнутая в иных местах сжатым кулаком. Макеев говорил так, будто дрался один на один с врагами партии, с теми, что прячутся в потёмках, с всемирной контрреволюцией, с троцкизмом, чьё свиное металлическое рыло украшено свастикой, с фашизмом, с микадо... "Горе вонючим паразитам, которые осмелились поднять вооружённую руку на нашу великую партию! Мы уничтожим их навеки, уничтожим их потомство. Вечная память нашему великому, мудрому товарищу Тулаеву, железному большевику, непоколебимому ученику нашего любимого Вождя, величайшего человека всех времён!"

В пять часов утра, весь в поту, окружённый замученными секретарями, Макеев исправлял ещё стенографическую запись своей речи, которую особый курьер должен был через два часа отвезти в Москву. Уже лился дневной свет на город, на равнины, на строительные участки, на тропы караванов, когда Макеев лёг в постель.

Аля только что задремала после мучительной ночи. Почувствовав присутствие мужа, она открыла глаза, увидела белый потолок, вспомнила всё... Почти голая, она неслышно встала, мельком глянула на себя в зеркало: распущенные волосы, опустившаяся грудь, бледная, похудевшая, обманутая, униженная - на старуху стала похожа, - и всё это из-за блондинки, из-за кассирши кинотеатра "Заря". Сознавала ли она, что делала? Что искала в ящике с разными безделушками? Она нашла там маленький охотничий нож с костяной рукояткой.

Аля опять подошла к постели. Откинув простыни, распахнув пижаму, Артём крепко спал; рот его был закрыт, по краям ноздрей выступили крошечные капельки, его большое нагое тело всё в рыжеватых волосках казалось покинутым. Аля с минуту на него смотрела, с удивлением его узнавая, с ещё большим удивлением открывая в нём что-то ей неизвестное, что-то безнадёжно ей недоступное, может быть, присутствие чего-то чужого, какой-то сонной души, подобной тайному блеску, который угаснет при пробуждении. "Боже мой, Боже мой", - повторила она мысленно, предчувствуя, что какая-то сила в ней поднимет нож, размахнётся и ударит это распростёртое мужское тело, которое она любила в глубине своей ненависти. Куда ударить? Найти сердце, до глубины которого трудно добраться, защищённое крепкой бронёй из костей и плоти? Поразить открытый живот, куда легко нанести смертельную рану? Эта мысль - но уже не мысль, а начало поступка - смутно продвигалась вперёд по нервным центрам Али. Тёмный её поток скрестился с другим, тревожным. Повернув голову, Аля увидела, что Макеев со страшной проницательностью смотрит на неё широко открытыми глазами.

- Аля?- сказал он просто, - брось этот нож!

Она не в силах была двинуться. Разом, одним рывком вскочив, Артём стиснул её запястье, разжал её маленькую слабую руку и отбросил далеко от себя нож с костяной рукояткой. Аля обессилела от стыда и отчаяния, крупные слёзы заблестели на её глазах. Она почувствовала себя скверной девчонкой, уличённой в проступке; некому было за неё заступиться, и теперь он выбросит её вон, как больную собаку, которую надо утопить.

- Ты хотела меня убить? - сказал он. - Меня, Макеева, секретаря обкома, - ты, член партии? Убить строителя Макеева, несчастная ты? Убить меня за блондинку кассиршу, дурёха?

И пока он произносил эти простые слова, в нём разгорался гнев.

- Да, - слабо сказала Аля.

- Дура ты, дура! Да тебя шесть месяцев продержали бы в подвале, ты об этом подумала? Потом, ночью, в два часа, повели бы тебя за вокзал и там пустили бы тебе пулю, вот сюда (он больно щёлкнул её в затылок), поняла? Хочешь, сегодня же разведёмся?

Она сказала с яростью:

- Да.

И сейчас же прибавила, понизив голос, опустив длинные ресницы:

- Нет. Ты лгун и предатель, - повторила она машинально, стараясь привести в порядок свои мысли.

И она продолжала:

- Тулаева за меньшее убили, а ты обрадовался его смерти. А ведь ты помогал ему организовать голод, сам мне часто говорил. И он, может быть, не врал своей жене, как ты.

Услышав такие страшные слова, Макеев посмотрел на свою жену обезумевшими глазами. Он почувствовал вдруг отчаянную слабость; не будь он так разъярён, ему стало бы дурно. Он разразился криком:

- Никогда! Никогда я не думал и не говорил такой преступной ерунды!.. Ты недостойна партии... Дрянь!

Он заметался по комнате, жестикулируя, как сумасшедший, Аля лежала неподвижно на диване, спрятав лицо в подушки. Вдруг он подошёл к ней с ремнем в руке, левой рукой придавил ей затылок, а правой стал, задыхаясь, хлестать её слабо извивавшееся под его тяжёлой рукой тело... Когда она перестала содрогаться, когда чуть слышные стоны затихли, Макеев отвернулся и отошёл. Потом он вновь вернулся и принялся пропитанной одеколоном ваткой вытирать лицо своей жены, - в несколько минут подурневшее, жалкое, напоминавшее лицо маленькой девочки. Он сходил за нашатырем, смочил полотенца, был старателен и ловок, как опытный санитар.

Придя в чувство, Аля увидела над собой зелёные кошачьи глаза Макеева с суженными зрачками... Он покрыл её лицо тяжёлыми жаркими поцелуями, потом отвернулся от неё.

- Отдыхай, дурочка, а я пойду работать.

Для Макеева вновь началась нормальная жизнь, между молчаливой Алей и бубновой дамой, которую он из предосторожности услал на стройку новой электростанции, расположенной между равниной и лесом, где она заведовала экспедицией. Этот строительный участок работал круглые сутки. Секретарь обкома нередко появлялся там, чтобы стимулировать работу отборных бригад, самолично следить за выполнением еженедельных планов, принимать доклады технического персонала, скреплять своей подписью телеграммы, ежедневно посылавшиеся в центр... Он возвращался домой под ясными звёздами совершенно измученный. (А между тем где-то в городе неизвестные руки продолжали в глубокой тайне упрямо вырезать из газет буквы всевозможных размеров, собирать и располагать их на листках тетради: для задуманного послания понадобится по крайней мере пятьсот штук. Эта требовавшая терпения работа велась в одиночестве, в молчании, с величайшей осторожностью; искромсанные газеты привязывали к камню и опускали на дно колодца; если сжечь их, пошёл бы дым, - а дыма без огня не бывает, ведь верно? Чьи-то руки тайно подготовляли чёртову азбуку, никому не известный ум собирал чёрточки, отдельные доказательства, бесконечно малые элементы различных тайных и постыдных фактов...)

Макеев собирался поехать в Москву, чтобы вместе с руководителями электрификации обсудить вопрос недостающих материалов, а заодно сообщить в ЦК и Исполкому о достижениях истекшего полугодия в области оборудования дорог и орошения (благодаря дешёвому труду заключённых); может быть, эти успехи искупят упадок кустарного производства, кризис скотоводства, плохое состояние технических культур, замедление темпа работы железнодорожных мастерских... Он обрадовался краткому посланию ЦК ("спешно, конфиденциально"), вызывавшему его на съезд юго-западных обкомов. Макеев уехал за два дня до назначенного срока и, сидя в голубом купе спального вагона, весело просмотрел доклады областного экономического совета. Специалисты Государственного планового комитета увидят, что и он не лыком шит. За окном пролетали бескрайние снежные поля, под оловянным небом грустила черта лесов на горизонте, в свете, лившемся на белые пространства, чувствовалось бесконечное ожидание. Макеев смотрел на прекрасную чёрную землю; ранняя оттепель там и сям покрыла её лужами, и в них гнались друг за дружкой облака. "Ты и убогая, ты и обильная", - пробормотал он, потому что Ленин в 18-м году как-то процитировал эти строки Некрасова. Но Макеевы обрабатывают эти земли и из убогих превращают их в обильные!

На московском вокзале Макеев без труда добился, чтобы за ним выслали автомобиль ЦК: это была большая американская машина странной формы, одновременно закругленной и удлинённой. "Аэродинамическая", - пояснил шофёр, одетый почти как шофёры миллионеров в импортных фильмах. Макеев заметил, что за семь месяцев его отсутствия многое в столице изменилось к лучшему. Жизнь тут протекала в прозрачно-серой атмосфере, на новом асфальте, который каждый день старательно очищали от снега. Витрины были хоть куда. В помещении Госплана, здании из железобетона, стекла и стали, где помещались две или три сотни кабинетов, Макеева приняли элегантные служащие в больших очках и британского покроя костюмах, - приняли с почётом, как ему полагалось по его положению, и он без труда добился всего, чего хотел: материалов, дополнительных кредитов, передачи одного дела в отдел проектов, создания новой дороги вне плана. Как мог бы он догадаться, что этих материалов вообще не существовало и что все эти компетентные, внушительные служащие сами были всего-навсего призраками, так как Политбюро только что приняло принципиальное решение: провести чистку и полную реорганизацию всех отделов Госплана?

Довольный Макеев заважничал пуще обычного. Его широченная шуба и простая ушанка на меху подчёркивали контраст между ним и безупречно одетыми служащими, выявляли в нём провинциального строителя. "Мы, поднимающие целину" - такие фразочки он вставлял в разговор, и они не звучали фальшью.

Но ему не удалось добраться ни до одного из немногочисленных старых товарищей, которых он попытался разыскать на следующий день. Один был болен, находился в клинике, в дальнем пригороде. О двух других ему ответили по телефону как-то уклончиво. Во время второго разговора он рассердился. "Говорит Макеев, слышите? Макеев из ЦК, понимаете? Я вас спрашиваю, где Фома, мне, я думаю, можно ответить?" На другом конце провода неуверенный мужской голос ещё тише, будто желая спрятаться, прошептал: "Он арестован..." Арестован? Фома, большевик с 1904 года, верный генеральной линии, бывший член Центральной контрольной комиссии, член Особой коллегии госбезопасности? Макеев задохнулся, сморщился, на минуту лишился самообладания. Что это у них происходит?

Он решил провести вечер один, в Большом театре. Войдя вскоре после поднятия занавеса в большую правительственную ложу - бывшую царскую, - он увидел там одну только немолодую чету, сидевшую в первом ряду, с левой стороны... Он скромно поклонился Попову, одному из "духовников" партии, невзрачному старичку с серым цветом лица, с вялым профилем, с желтоватой бородкой, в сером френче с помятыми карманами; его спутница была на него удивительно похожа. Макееву показалось, что она едва ответила на его поклон, даже не повернула к нему головы. Попов же скрестил руки на бархате барьера, кашлянул, сделал гримасу, по-видимому целиком; поглощённый зрелищем. Макеев сел на другом конце ряда. Пустые кресла этого ряда ещё увеличивали расстояние между ними. Но даже если бы они сидели ближе друг к другу, просторная ложа создала бы вокруг них одиночество. Макееву не удалось увлечься ни спектаклем, ни музыкой, хотя обычно она опьяняла его, как наркотик, наполняла всё его существо волнением, создавала образы в его мозгу то неистовые, то печальные; из его горла готовы были вырваться крики, или вздохи, или жалобы. Он твердил себе, что всё обстоит благополучно, что это - одно из прекраснейших зрелищ в мире, хоть оно и часть старорежимной культуры, - но мы законные наследники, завоеватели этой самой культуры! А балерины, хорошенькие балерины, почему бы за ними не поухаживать? (Желать чего-нибудь помогало ему забыться.)

Во время антракта Поповы вышли так тихо, что он только по усилившемуся ощущению одиночества заметил их отсутствие. Стоя, он с минуту полюбовался амфитеатром, блиставшим огнями, дамскими туалетами, мундирами. "Наша Москва, первая столица мира!" Он улыбнулся. По дороге в фойе какой-то офицер в гранёных очках, у которого над усами, ловко подстриженными квадратом, торчал изогнутый маленький нос, настоящий совиный клюв, очень почтительно ему поклонился. Отвечая на поклон, Макеев задержал его движением подбородка. Тот представился:

- Капитан Пахомов, начальник службы охраны, рад вам служить, товарищ Макеев.

Польщённый тем, что его узнали, Макеев готов был расцеловать капитана. Исчезло непривычное одиночество. Он прицепился к капитану.

- Ах, вы только что приехали, товарищ Макеев, - медленно, как будто о чём-то раздумывая, сказал? Пахомов, - так вы ещё не видели нашей новой техники декораций, которая была куплена в Нью-Йорке и смонтирована в ноябре? Вам бы надо было посмотреть на эти машины. Мейерхольд был от них в восторге... Хотите, я подожду вас в антракте третьего акта и проведу туда?

Прежде чем ответить, Макеев вставил небрежным тоном:

- Скажите, капитан Пахомов, кто эта маленькая грациозная актриса в зелёной чалме?

Нос в виде совиного клюва и ночные глаза Пахомова осветились лёгкой улыбкой:

- Большой талант, товарищ Макеев. Всеми замеченный. Полина Ананьева. Я вам её представлю в её уборной, она будет очень рада, товарищ Макеев, очень рада, не сомневайтесь...

"А теперь мне наплевать на тебя, старый моралист, мрачный старик Попов, - на тебя и на твою старуху жену, похожую - на ощипанную индюшку. Что вы понимаете в жизни сильных людей, строителей, привыкших к вольному воздуху, привыкших бороться? Под полом, в глубине подвалов, крысы грызут Бог весть какие остатки, - а вы, вы пожираете папки с делами, жалобы, циркуляры, тезисы, которые наша великая партия кидает вам на стол, и так будет продолжаться до того дня, когда вас похоронят с большими почестями, чем те, что выпадали на вашу долю за всю вашу скучную жизнь". Макеев облокотился на барьер, чуть не повернувшись спиной к этой несимпатичной чете. Куда пригласить Полину? В бар Метрополя? Полина, какое красивое имя для любовницы! Полина... Позволит ли она увлечь себя сегодня же вечером? Полина... Охваченный ощущением счастья, Макеев ждал антракта.

Капитан Пахомов подстерегал его на повороте главной лестницы:

- Сначала покажу вам новые машины, товарищ Макеев, а потом пройдём к Ананьевой, она вас ждёт...

- Ладно, очень хорошо...

Макеев шёл за офицером по лабиринту всё ярче освещённых коридоров. Налево, за отодвинутой портьерой, он увидел машинистов, возившихся с лебедкой; молодые люди в синих халатах подметали сцену; в них врезался механик, толкавший перед собой какой-то маленький прожектор на колёсах.

- Необыкновенно увлекательно, правда? - сказал офицер с совиной головой.

Макеев, мысли которого были всецело заняты ожиданием женщины, ответил:

- Это волшебство театра, дорогой товарищ... Они пошли дальше, металлическая дверь отворилась и захлопнулась за ними, и они оказались в темноте.

- Что это такое? - воскликнул офицер, - позвольте, товарищ Макеев, не двигайтесь, я...

Было холодно. Только несколько секунд длилась темнота, но когда вспыхнул слабый, туманный закулисный свет - свет покинутой приёмной комнаты - или передней убогого ада, - Пахомова больше не было. Зато от задней стены отделились несколько чёрных пальто. Кто-то быстро подошёл к Макееву - коренастый тип, с поднятым воротом, в кепке, надвинутой на глаза, засунувший руки в карманы, - и незнакомый голос явственно, очень близко произнёс:

- Без скандала, Артём Артёмович, прошу вас! Вы арестованы. ,

Несколько чёрных пальто его окружили, прилипли к нему, ловкие руки шарили по его телу, его теснили, нащупали его револьвер. Макеев так резко откинулся назад, что чуть не вырвался из их рук, но они, отяжелев, пригвоздили его к месту.

- Без скандала, товарищ Макеев, - твердил убедительный голос. - Всё, без сомнения, образуется, это, наверно, простое недоразумение, повинуйтесь приказу... Эй, вы там! Чтобы не было шума!

Макеев дал увлечь, почти унести себя. На него надели шубу, двое взяли его под руки, другие шли впереди или за ним.

Превратившись в единое существо, неловко передвигая сразу множество ног, они шли сквозь густые сумерки, спотыкаясь друг о друга в тесноте узкого коридора. За соседней лёгкой перегородкой чудесной нежностью зазвучал оркестр. Где-то далеко, на лугах, на берегу серебристого озера, тысячи птиц приветствовали зарю, свет разгорался с каждым мгновением, с ним слилось пение, чистый женский голос летел ввысь сквозь это нездешнее утро...

- Тихонько, осторожней, здесь ступеньки, - прошептал кто-то над ухом Макеева.

И не было больше ни утра, ни пения, ничего - только холодная ночь, чёрная машина, невообразимое...


Глава 5